ПРОСТОЕ
СЧАСТЬЕ
ЖИТЬ
|
![]() |
Сборник стихов о радости жизни, о любви, поэзии, о Пушкине и Колумбе. Лос-Анджелес, Anzori Printing, 2005, 282 стр. 148 стихотворений, 2 поэмы.
От автора (отрывок) Иногда отчётливо, порой безотчётно, мы сознаём, что создание нового частично или полностью умерщвляет старое. На дне литрового мозга время от времени открывается пробка, предохраняя его от перехлёста через край. Поддержание постоянного уровня оказыватся функцией более важной, чем фильтрация по признаку качества. Людям не дано знать, что лучше, что хуже, а претенциозная, но в то же время ироническая абстракция «Человечество» расставляет ретроспективные оценки, создавая традиции, легенды и героев, копаясь в заплесневелом, слежавшемся старье великих интеллектуальных достижений прошлого. Добывает из него всеобщую мудрость и никогда ею не пользуется. Двумя словами – старое забывается. Текущее содержание непрерывно меняется при неизменном объёме. |
***
*** Закат
лишь в ночи
от восхода. Темно.
Нетронута
кровать. Все
звёзы –
блёстки
небосвода мне
предстоит
пересчитать, перетерпеть
две трети
ночи; присесть
к рабочему
столу – перо
в объятие
не хочет к
руке, не
мечется в
пылу... ...Скользя
косым
лучом,
щекочет луна
дорожку на
полу. Включить
неугомонный
ящик и
звук
убрать, и не
смотреть, и
отмереть,
как
древний
ящер, когда
осталась
только
треть безмолвной
темени
снаружи, сереющей,
когда уже рассвет,
ещё не
очень
дюжий, заявит
в суток
дележе свои
права на
свет и души в
ночном
удобном
неглиже. В
раздумьях
неопределённых о
растворившемся
вчера, о
смирных
овцах,
принуждённых терпеть
собаку
овчара – о
чувствах
под
угрозой
плети, всегда
приподнятой
умом, – в
светлеющей
последней
трети очнувшись,
завязать
узлом, свернув,
моих
сомнений
сети и
отложить
их на потом. В
бездумии
расслабить
веки, не
позволяя
им упасть... Лучей
потоки,
звуков
реки, казалось,
возымеют
власть, но
утомив,
ночная
мука сменилась
дрёмой, и в
меня без
разрешения,
без стука пробрался
сон в
предверье
дня, и
понапрасну
мне аукал рассвет, сверкая и звеня...
*** Ты
был
неопытен,
не знал
тогда о
страсти,
уходящей
навсегда, привычно
сожалея
поутру, что
ночь
провёл с
разгорячённым
телом, играя
в
краткосрочную
игру с
искусством
быстротечным,
но умелым. Ты
был
неопытен,
не ставил в
грош, что
острым
ощущением –
живёшь, себя
сурово
осуждая
днём за
ночь в
сплошном
безумии
азарта, за
личность,
растворившуюся
в нём, когда
вела и
властвовала
Карта. Ты
был
неопытен,
не понимал – миг
вдохновенья
редкостен
и мал, кляня
рассвет и
недостаток
сил, когда
стиха
мучительное
семя в
тебе
взошло, и ты
его растил, забыв
о сне, не
наблюдая
время. Ты
был
неопытен,
неискушён, не
знал, как
это много –
крепкий
сон, досадуя,
что
прозевал
восход, что
беспробудно
спал без
сновидений, что
дней
насыщенный
и быстрый
ход не
допускает
еженощных
бдений. Ты
был
неопытен,
не осознав простое счатье жить. Ты был неправ...
*** Задержать
бы шустрых
дней
гон, погрузиться
в прежний
мир,
в сон. Забрести
за бед
былых
боль, с
губ
слизать
сухой
слезы
соль, раскрошить,
болей
больней,
быль, разбросать,
распепелить
в пыль. В
бурном
прошлом, не
спеша
плыть, вспоминать
ушедших
лет
прыть.
Занырнуть,
не
торопясь,
в глубь, взворошить
задор,
напор,
глупь, на
кого-то
положить
глаз, разлюбить
и полюбить
враз, и
забыться в
суете
тел, и
безумных
натворить
дел... Но
на страже
строгий
строй лет – я
в густой
сети из
слов
«нет». Не
прорваться
сквозь неё
мне даже
в тихом, без
тревог, сне...
ЧАСЫ «...И
все глядят,
как на
стенных
часах Одна
другую
догоняют
стрелки».
Марина
Цветаева, «Столовая». Идут
часы –
спокойно,
горделиво. Две
разных
стрелки,
каждый час
подряд, одна
ползёт,
другая
торопливо и
часто
оббегает
циферблат. Качает
время
маятник
усталый, не
нарушая
принятый
устав, большая
стрелка
гонится за
малой и
убегает от
неё, догнав. Они
могли б на
каждом
новом
круге соединиться
прочно и
навек, но
перед
единением
в испуге, не
прерывают
одинокий
бег. И
встретившись,
сливаясь
на
мгновенье, расходятся
на целый
долгий
круг... Идут
часы –
привычное
творенье умелых,
но
бесчувственных,
наук – за
часом час в
немом
недоуменье невыраженных чувст и робких рук.
*** Мы
были не
заботливы,
а пылки, пилили
дружбы лес
на чурки
ссор, деревья
счастья
превратив
в опилки, листву
любви
сменив на
мелкий сор непрочных
веток
мнений. На
поленья строительные
брёвна
изрубив, использовали
их для
отопленья, о
стройке
дома как бы
и забыв. Остались
пни. Они
срослись
корнями и
выгнали
совместные
ростки, но
всё же
оседали
временами в
ненужных
споров
зыбкие
пески. Из
прошлого
нам не
пришлют
посылок. Плывя,
как прежде,
на одном
плоту, мы
клеим из
оставшихся
опилок искусственно древесную плиту.
*** Не
представляю,
чем святые
заняты? Я
искренно
покаялся в
грехах, моих
остротах и
моих
стихах, мне
в рай уже
пора, но
двери
заперты. Стоит
привратник,
строгий
вид и
палица, молчит
сурово, аж
мороз по
коже, но
я надежды
не теряю
всё же – а
вдруг он
передумает
и сжалится. Оценит
и поймёт
мой труд
стоический, ночей
бессонных
тени под
глазами, обманется
седыми
волосами и
вслушается
в лепет
поэтический. И
обратит
вниманье
на беду мою, смахнёт
слезу,
прочувственно
моргая, и
широко
раскроет
двери рая, и
пригласит
войти. А я подумаю.
*** Когда
во мне
поэзия
звучит, я
слушаю
благоговейно-строго, я
б так
молился,
если б
выбрал
Бога, я
б так лечил
того, кому
болит. Смакую,
пробую его
на зуб – уже
наружу
вырваться
готово, играет
вновь
родившееся
слово на
мягкой
нерешительности
губ. Я
обожаю это
ремесло и
не обижу
рифмой
малозвучной, нечётким
ритмом или
мыслью
скучной не
оскорблю
чужое
мастерство. Не
заведу в
бессмысленный
тупик, блуждая
в
лабиринтах
многотемья, отмерю,
взвешу,
выверю раз
семь я, пока
издам свой
шёпот или
крик. Я
не
фальшивлю
чувством и
умом, себе
понизить
планку не
пытаюсь – по
крайней
мере, я
вовсю
стараюсь, а
плохо
получается
потом. *** Случайно,
а может
быть,
неспроста, возможно,
что свыше
перст, я
был на
кресте, но
снятый с
креста, не
ставлю на
жизни
крест. Они
говорят:
креста на
нём нет, так
я ведь и не
крещён. А
кто никому
не давал
обет – ни
осуждён, ни
прощён. Не
для меня
преклоненье
и страх перед
величьем
небес, и
не
заставит
валяться в
ногах ни
Всемогущий,
ни Бес. Не
знаю, вина
это или
беда, иль
ни вины, ни
беды, но,
может быть,
я забрёл не
туда без
путеводной
звезды. Я
соблюдаю
свой
личный
обряд – я
избегаю
страстей. Но
застарелые
раны
саднят от
размышлений-гвоздей. А
поразмыслив,
себя
обложу и
в бога, и в
божью мать, пошлю
на крест и
на кол
посажу, чтоб
снова
потом
снимать. *** Последний
лучик
зимнего
заката окрасил
стены
бледной
желтизной. Весенних
гроз
весёлого
раската не
будет, не
случится
летний
зной, не
брызнет
дождь,
выплакивая
осень – останется
промёрзший,
тусклый
свет...
Послденяя
снежинка
бьётся
оземь, ложась
в
заледенелый
старый
след, последний
след
великого
поэта завьюжила
судьба –
слепа,
строга... Последний
штрих,
рабочая
помета, щемящая
последняя
строка, последняя
прогулка в
Эрмитаже, последняя
– жестокая –
дуэль, тревожная
поездка в
экипаже, предсмертная
измятая
постель, в
последнем –
навсегда
-
уединенье печально-затухающий
накал, движенье
губ –
беззвучное
прощенье. лица
млочно-мертвенный
опал, смиренное
прощание у
кромки, последний выдох в стужу января... Я
отголосок
Пушкина
негромкий, искатель
слова в
толще
словаря. Я
капля моря,
я осколок
глыбы – смущаясь,
неуверенно,
тайком дерзнувший
на вопрос: «а
вы могли бы?» ответить утвердительным кивком.
ПЕСНЯ
УЛИЧНОГО
ПЕВЦА Жизнь
прошла, как
первая
любовь. И
печальной
радости
остаток покрывает
выпавший в
осадок слой
воспоминаний.
Приготовь нрав
свой к
жизни
праведной
в тени, тело
к
растворению
в природе, паруса
к
безветренной
погоде, ветряки
к затишью.
Не гони лошадей.
Ты
прискакал
уже, расседлай,
повесь в
конюшне
упряжь. Время
истекло.
Его не
купишь, ты
стоишь на
явственной
меже между
тропкой
страсти и
мечты и
пространством
вечного
покоя. Вскоре
ты узнаешь,
что такое полностью
уйти от
суеты. Отдохни.
Расслабься
и смирись и
приемли
эту
перемену как
тобой
заплаченную
цену за
полученный
почётный
приз. Стань
на якорь,
отложи
компас и
сверни
потрёпанную
карту, путь
твой, ближе
к финишу,
чем к
старту, хорошо
известен в
этот раз. И
с редеющих
волос не
смыть белизну
просохшего
прибоя, и
солёно-горького
запоя бурных
дней твоих
не
возвратить. Жизнь
ушла, как
талая вода. В
утешенье
милостиво-строгом Бог
с тобой. И ты
останься с
Богом, ты
причалил.
Это
навсегда.
|
***
СИНИЦА
В РУКЕ Я
стал
седеть
давно и не с
того, что
постарел,
но получил
подмогу – я
старился с
годами
понемногу, затем
пустился в
дальнюю
дорогу, как
только
отвернулся
постовой. Достиг
конца пути
совсем
седым, но
в возрасте
ещё не
очень
старом. Мне
ничего не
доставалось
даром, я
был
подвижным,
крепким и
поджарым, хоть
далеко уже
не молодым. Я
брался за
любой
свободный
гуж, - ни
хомутом не
брезговала
шея, ни
удилами
рот, - себе не
смея признаться
в том, что
поздняя
затея и
летом
проняла
ветрами
стуж. Я
закусил до
хруста
удила, понёс
– мелькали
улицы и
лица, открылась
отчуждённости
граница, в
моей руке
была уже
синица, как
говорят,
наладились
дела. Замедлил
бег.
Добавилось
морщин. Прошла
первоначальная
запарка, и
мне уже ни
холодно, ни
жарко, а
так себе –
бодрюсь в
аллеях
парка среди
других
бодрящихся
мужчин. Себя
ни порицая,
ни хваля, со
старостью
неотвратимо
рядом, заправленный
подмоченным
зарядом, сопровождаю
отрешённым
взглядом летающего в мыслях журавля.
ИКОНОСТАС Расслаблюсь,
тесный
день с себя
стяну... Но
взгляд, как
луч, прямой
и
напряжённый, от
памяти о
детстве
отражённый, сканирует
знакомую
стену. А
на стене, в
углу,
иконостатс
– в
окладах
желтизны
фотопортреты, ещё
беда не
ставила
пометы насечками-морщинами
у глаз. Ещё
не
зафиксирована
грусть правдивым
оком
фотоаппарата, ещё
их не
топтал
сапог
солдата, не
налепили
цель-звезду
на грудь.. Там
дед мой, не
засунутый
в петлю, не
стиснутый
намыленной
верёвкой, ещё
палач с
заученной
сноровкой не
удушил, не
раздавил,
как тлю. Там
бабушка,
пока что не
в слезах, над
ней ещё
безумие не
кружит, и
силуэт
повешенного
мужа не
отражается
в её глазах. Там
мой отец,
весёлый
чуб на лбу, ещё
не брошен
властной
пулей в яму, ещё
война не
осудила
маму на
вдовью
горемычную
судьбу. Стою,
безмолвный,
в мой
вечерний
час и
всматриваюсь
в лики, в
красный
угол, где
тлеет, не
сгорая,
память-уголь, мои святые, мой иконостас.
ХРУСТАЛЬ
И АЛМАЗ Весёлый
песок в
упоении
жара сливается
с мрачным
свинцом. Остывший
комок мастерством
стекловара становится
вдруг
хрусталём. Фантазии
всплеск, в
дополненье
к старанью, наносит
насечки
курсив: соседствует
блеск с
тусклой
матовой
гранью – контрастом
хрусталь и
красив. С
непрочностью
ваз увлечённо,
успешно умелость
искусства
свела суровый
алмаз, усыпляющий
нежно тревожную
ломкость
стекла.
Хрусталь
и алмаз, рядом
хрупкость
и
твёрдость, округлость
и грань
визави. ...В
хрусталиках
глаз затаённая
гордость, вся в шрамах – насечках любви.
ПУСТЫННЫЙ
ПЛЯЖ Прилив
пригладил
и промыл
песок, пленил
полночной
порцией
прохлады, а
поутру
пропал.
Песок
просох, пылился, поглощая лучепады. Проплёлся
полдень.
Подошёл
предел пронзающих
прямых
прикосновений палящего
к песку.
Пляж
поскучнел и
повздыхал
по
прелести
пленений. Под
покрывалом
полутьмы
опять, перепугав
послушные
пылинки, подполз
прилив –
привычно
поплескать и поласкать притихшие песчинки.
КРЕСТОНОСЦЫ
(отрывок) Тупой,
свирепой
святости
порыв сокрыли
исторические
дали. нашли
ли
крестоносцы,
что искали, за
Богом
человека
позабыв? В
чём
состоит
величие
вещей, которыми
владел
мятежный
нищий, - истёртой
чашки,
рубища и
тыщи затасканных
веками
слов-мощей? И
так ли крут
старейший
детектив, в
котором
место
драмы –
Палестина, где
отдал Бог
на крест
родного
сына, заранее
его
предупредив? И
как
осмыслить,
как
вместить,
понять, что
счастлива
у
смертного
порога сознанием,
что
обретает
Бога, теряя сына, любящая мать?
ПОТОК
СОЗНАНИЯ Сон
цветной со
звуком
стерео: слон
сандалового
дерева, стон
из логова,
из зверева, яркий
месяц
пирожком. Сук,
болезнями
подпиленный, стук,
испугами
усиленный – с
рук сошло,
но снова,
взмыленный, мчусь,
а надо бы
шажком. Грош,
трудами
заработанный, гром
потерь,
подбитых
счётами, грот,
заполненный
заботами, под
названьем «дом
родной». Грамм
любви – для
увлечения, гран
отравы – для
лечения, грань
сознания –
свечения над
оставленной
страной. Брак,
союзы
всякополые
– брань
в быту,
сближенья
голые – брат
смиренья.
Мысли
квёлые в
замусоленных
плащах. Брют
пузыристый
без
крепости, брус
сомнений и
нелепости – Брут,
жестокий
до
свирепости
– на согнувшихся плечах.
*** Чифирщик,
завари-ка
мне своё
дурманящее
пойло. Я
стар, я не
покину
стойло, мне
не собрать
своих
камней. Пусть
ненадолго
твой
дурман, твой
чудодейственный
напиток наложит
свой
запрет на
пыток и
мук
отравленный
туман. Меня
вписал
старик
Декарт в
координаты
мира
точкой. На
мне
сметали
оторочкой краплённую
колоду
карт. Всесильный
шулер
невзначай то
бросит чёт,
то нечет
миру. Налей,
чифирщик,
мне чифиру, как
опостылил
жидкий чай! В
глазах
резвится
яркий свет, поёт
в гортани
звонкий
пищик. А
как зовут
тебя,
чифирщик? Он улыбается: «Поэт».
ТАМЛИЕРЫ Нас
называют,
как и
прочих, «сэры» и
обращаются,
как к
прочим, к
нам без
отчеств,
просто так,
по именам – нас
не смущают
местные
манеры, не
до того.
Живём мы не
напрасно – вдали
от
вырастившей
нас земли мы
храм
культуре
русской
возвели, условный
храм, и
молимся в
нём
страстно. Переживаем
собственную
драму: кругом
бурлит
иноязыкий
люд, и
нас другие
ценности
зовут, но
мы верны и
честно
служим
храму. Ничто
не
поколеблет
нашей веры, она
и цель, и
бескорыстный
бзик, Мы
охраняем
свой
родной
язык, как
храм свой
охраняли
тамплиеры. И
нам, как
тамплиерам,
суждено рассеяться,
исчезнуть,
расствориться, оставив
строчку на
чужой
странице за храмовой невидимой стеной.
ГАЛИОН На
вёслах шёл
изящный
галион ритмичными
рывками в
толще вод, дробил
на брызг
искристых
миллион сплошную
зыбь, внося
в покой
разброд. Бум-бан,
бум-бан –
настойчивы,
резки, удары
рубят
время на
куски. Надсмотрщик
плетью, для
порядка,
бил, темп
задавал
суровый
барабан – я
грёб и грёб,
я выбился
из сил, гнетущий
гул в ушах, в
глазах
туман. В
ладони
врос весла
тяжлый
брус, бум-бан,
бум-бан –
натруженно
бьёт пульс. Свинец
в спине,
соль пота
на губах. Я
пригвождён
к скамейке
и к столбу. Мне
чувства не
даны,
неведом
страх, меня
толкает
ритм – и я
гребу. Бум-бан,
бум-бан –
неутомимый
звук толчками
сокращает
мышцы рук. На
волосах
серебрянный
налёт, ладони
стёрты,
кровоточит
ум, и
хоть бы
редкий луч
упал на лёд моей
души,
проникнув
в мрачный
трюм. Бум-бан,
бум-бан –
вздымает
сердце
грудь и
гонит
кровь,
тяжёлую,
как ртуть.
Плывёт
по морю
гордый
галион, обязанный
гребному
ремеслу, под
хлёст бича,
уключин
мерный
стон.. Я
раб – гребу,
прикованный
к веслу. Не
замедляя
темп – бум-бан,
бум-бан – стучит
неумолимый
барабан.
НОЧЬ
В
МИХАЙЛОВСКОМ «...Ради
Бога, хоть
слово об
Одессе...» Из
письма А.С.Пушкина
В.Ф.Вяземской,
октябрь 1824 г. Вечерняя
прогулка
за селом поэта,
как обычно,
освежает. Сереет
в
полумраке
барский
дом, за
сто шагов
свечой в
окне
мерцает. С
порога –
сразу же в
свою нору. В
могучей,
непреодолимой
тяге рука,
истосковавшись
по перу, скользит
по
ожидающей
бумаге. Перо
рисует
профильный
портрет, прервав
свою
строку
посередине, и
возникает
милый
силует, текут
бвоспоминанья
о графине, о
пенистых,
игристых
бурунах, покрывших
чуть
взволнованное
море, настойчиво
зовущих
парусах в
безбрежном
шевелящемся
просторе, о
скалах,
разбивающих
волну, о
страстном,
необузданном
горенье... Ворвавшись
в ночь,
сметая
тишину, пронёсся
вихрь в его
уединенье. Исчёркан
частой
строчкой
чистый
лист, сочатся
чудом
вечные
чернила, сплетаются
мыслитель
и стилист – страсть
созидания
соединила. Тускнеет
свет
растаявших
свечей, в
подсветке
утра
облака
повисли, и
звучных
рифм
стремительный
ручей сливается
с потоком
стройной
мысли.
|